Время от времени я бросал короткие взгляды в висевшее на стене зеркало в позолоченной раме — очень хотелось подметить хотя бы малейшие признаки, хотя сознание и подсказывало, что еще рано. Должно было быть рано, поскольку в противном случае было бы уже слишком поздно. Даже если бы мне удалось на начальных этапах сохранять контроль над собой, все равно жена пережила бы страшный шок. Сомневаюсь, однако, что мне вообще удастся совладать с собой в одиночку, когда я увижу, что это началось. Едва гляну в это нормальное, обрамленное позолоченной рамой зеркало и увижу, что…

Потому в моей камере вообще нет зеркала.

В девять часов я встал. За окном заметно стемнело. Жена быстро посмотрела на меня и сразу же отвела глаза. Я аккуратно сложил и положил на стул газету. Вид у меня был вполне нормальный и спокойный.

— Кажется, пора, — сказал я.

— Да, пожалуй, — ответила жена, явно стараясь скрыть прозвучавшее в голосе чувство облегчения.

Мы вышли в прихожую и по темным ступеням стали спускаться в подвал. Жена шла впереди.

Это была старая деревянная лестница с липкой, осклизлой стеной с одной стороны и перилами с другой. У нас вообще довольно старый дом, и хотя наверху я сделал хороший ремонт, подвал остался таким же древним и мрачным. В обычные дни, когда приходится туда спускаться, я почти не обращаю на это внимания. Впрочем, в сложившихся обстоятельствах это вполне понятно. В известном смысле мне кажется совершенно естественным, что подвал остался таким сырым и неухоженным — по крайней мере, это хоть как-то сглаживает контраст последних минут.

Ступени постанывали под нашими ногами. Снизу струился мертвящий воздух, словно спешивший нам навстречу. Неожиданно я почувствовал головокружение и одной рукой оперся о заплесневелую стену. Нога поехала вперед, и другой рукой я вцепился в перила Я устоял, хотя башмак соскользнул со ступеньки и с грохотом опустился на следующую. Жена обернулась на шум, лицо ее было ужасно: глаза почти белые, широко раскрытые, челюсть отвисла. Ей долго не удавалось взять себя в руки. Мне редко приходилось видеть на лицах людей выражение большего ужаса и страха. Разумеется, оно никогда не появляется беспричинно, хотя Элен должна бы знать, что уж от меня-то ей никак не следует ожидать каких-либо неприятностей, тем более вреда. И все же я не вправе винить ее за этот страх. Но меня задел охвативший ее ужас. Было отвратительно видеть на лице любимого человека это выражение потрясения, пусть и возникшее исключительно из-за меня. Наконец, гримаса кошмара исчезла. Элен улыбнулась, слабо, едва заметно скривив губы. Мне кажется, она сама устыдилась того, что показала свой страх. Я улыбнулся в ответ и тут же понял, что слишком затянул подготовительную процедуру. Рот показался мне каким-то жестким, а зубы чересчур большими, и я понял, что теряю над собой контроль.

Камера расположена в дальнем конце подвала. Я обогнал жену и сам распахнул дверь. Элен отошла чуть в сторону, я шагнул внутрь, обернулся и снова улыбнулся ей. Она была очень бледна, ее лицо почти светилось в темноте. Жена шагнула вперед, и мне почудилось, что она словно превратилась в плывущую бесплотную массу. Самой белой сейчас казалась ее шея, я даже видел просвечивавшие сквозь нее кровеносные сосуды. Затем я отвел взгляд от этих темных ниточек.

Элен изо всех сил старалась сделать вид, будто сожалеет о том, что ей придется запереть дверь. Возможно, так оно и было. Наконец она заперла ее, я услышал звук поворачиваемого в скважине ключа и стук тяжелого засова, вдвигаемого в скобу. Я прислушался: за дверью не раздавалось ни звука. Значит, она стоит там, снаружи, и ждет. Мысленно я представил себе картину — вот она стоит и со смешанным чувством облегчения и сожаления на фосфоресцирующем лице смотрит на запертую дверь. Затем до меня донесся совсем слабый звук ее шагов — это она поднимается по лестнице. Вот, наконец, захлопнулась наружная дверь в подвал, и мне почему-то стало жаль нас обоих.

Я присел в пустом углу и уткнулся лицом в ладони. Это было все еще мое лицо, хотя оно и стало намного жестче. Я знал — это продлится недолго. Мне даже кажется, что с каждым месяцем перемена наступает быстрее и протекает легче. Не так болезненно. Интересно, к добру это или нет?

Впрочем, об этом еще рано говорить, писать — тоже, тем более в деталях — слишком тяжело. Так же тяжело, как вообще войти в эту камеру, ибо мне прекрасно известно, какая агония меня ожидает…

Когда жена утром постучала в мою дверь, я был еще очень слаб. Но в остальном все было в полном порядке. Меня даже удивило, что уже наступило утро. Разумеется, в камере невозможно следить за временем — часов я туда не беру.

Элен не расслышала моего отклика на первый стук и потому прежде, чем отпереть дверь, постучала еще. Потом все же приоткрыла ее на узенькую щелку, и я увидел большой глаз. Заметив, что все в порядке, она широко распахнула дверь. Меня радует, что она соблюдает известную осторожность, радует, и одновременно ранит. Черт бы побрал эту болезнь!

Она не стала расспрашивать, как все было, потому что прекрасно знала: я не стану распространяться на эту тему. Интересно, испытывает ли она любопытство? Думаю, что да. К тому же ей неизвестно, что я веду эти записи. Тетрадь я держу в запертом ящике стола. Сейчас я сижу за этим столом и смотрю на деревья за окном. Сегодня все выглядит таким мирным, тогда как минувшая ночь скорее походила на кошмар, нежели на обычное сновидение. О, если бы это было всего лишь кошмаром! Мне кажется странным то, как возвращаются эти воспоминания, когда я снова становлюсь самим собой. Надо будет как-нибудь подумать над этим и попытаться описать. Хотя зачем? Ведь я до сих пор так и не решил, зачем вообще веду эти записи. Возможно, это своеобразная форма облегчения. И в самом деле, сейчас я чувствую себя гораздо более расслабленным. Что ж, пора отдохнуть по-настоящему. Мое тело ноет от боли, которую причинило ему то, другое существо. Ведь у нас с ним одно тело, и сейчас я весь буквально выхолощен. Надо пока отложить записи.

6 мая

Я размышлял о своей болезни. Весь вчерашний день я посвятил этим раздумьям. Мысли получаются путаные, потому что, когда я… становлюсь… когда я — уже не я, у меня как будто вообще пропадают всякие мысли. А если и остаются, то потом, когда я снова становлюсь самим собой, мне никак не удается их вспомнить. Полагаю, что в такие моменты мой рассудок работает как у животного, и у меня остается лишь смутное, самое общее впечатление о том, что я в действительности чувствовал. Как оно себя чувствовало. Не знаю, действительно ли я и оно — одно и то же, хотя у нас и единое тело. Как бы там ни было, но, когда происходит перемена, ни о каких мыслях не может быть и речи. Этим существом начинают руководить одни лишь инстинкты, а ведь они не очень-то вписываются в классическое представление о человеческом мозге. Так что же, мой мозг тоже меняется?

Впечатления остаются очень сильные. Я даже могу вспомнить их, причем настолько отчетливо, будто вызываю их снова. Однако все это имеет отношение лишь к чувствам того, другого существа, но отнюдь не к его поступкам или внешнему виду. Речь идет о восстановлении в памяти лишь эмоций, но никак не породивших их причин и обстоятельств. Но до чего же сильны эти эмоции! Всегда так трудно выразить словами подобные чувства, такие они сложные…

Пожалуй, чаще всего в такие моменты я испытываю некую потребность. Да, именно потребность, желание, к которому одновременно примешивается разочарование, досада. А иногда — жестокость, ненависть, страх, а то и похоть. Не думаю, что обычный человек способен ощутить и пережить нечто подобное. И особенно сильными эти эмоции оказываются именно тогда, когда в основе их лежит голый инстинкт, лишенный какого-либо рационального осмысления. Все исходит как бы изнутри и никак не связано с внешними действиями. Словно внутри этого существа загорается адский огонь, который толкает его на дикую жестокость.